Language   

Η σονάτα του σεληνόφωτος

Yannis Ritsos / Γιάννης Ρίτσος
Back to the song page with all the versions


Български превод / Βουλγαρική μετάφραση / Traduzione bulgara / Bulgarian ...

Лунная соната

(Весенний вечер. Большая комната в старом доме. Пожилая женщина, одетая в черное, разговаривает с юношей. Они не стали включать освещение. Из двух окон непрерывно льется лунный свет. Забыл упомянуть о том, что женщина в черном опубликовала 2 или 3 томика весьма неординарной поэзии религиозной направленности. Итак, Женщина в Черном разговаривает с Юношей):

Позволь мне пойти с тобой. Что за луна сегодня! Луна добра - будут незаметны мои поседевшие волосы. Луна опять сделает мои волосы злотыми. Ты не поймешь. Позволь мне пойти с тобой.
Когда светит луна, тени в доме растут. Невидимые руки задергивают шторы. Призрачный палец пишет забавные слова на запыленном фортепьяно. Я не хочу их слышать. Молчи!

Позволь мне пойти с тобой немного дальше, до стены кирпичного завода, до того места, где поворачивает дорога, и виднеется цементный и воздушный город, заретушированный лунным светом, настолько безразличным и иллюзорным, естественным, как метафизика, что можешь в конце концов поверить в то, что ты существуешь и не существуешь, что никогда не существовал, что никогда не существовало время с его разрушительной силой.

Позволь мне пойти с тобой. Мы посидим немного на завалинке, на холме. Нас будет обдувать весенний ветерок, и мы даже сможем вообразить, что летим. Ведь часто, и даже сейчас, я слышу звук моего собственного платья, как шум двух мощных крыльев, поднимающихся и опускающихся. И когда погружаешься в звучание этого полета, чувствуешь, как сковало твое горло, твои ребра, твою плоть. Тогда для тебя, сжатого мускулами голубого воздуха, поддерживаемого сильными нервами небес, не имеет никакого значения - уходишь ли ты или возвращаешься, и даже неважно то, что мои волосы поседели (не в этом моя печаль – моя печаль в том – что не поседело мое сердце). Я знаю, что каждый из нас в одиночестве идет к любви, к вере и к смерти. Я знаю это. Я испытала это. Это не выход.

Позволь мне пойти с тобой. Этот дом наполнен призраками, он изгоняет меня – я говорю о том, что он очень сильно постарел, гвозди расшатались, картины падают так, как если бы они погружались в пустоту, штукатурка обсыпается беззвучно, как падает шляпа мертвеца с вешалки в темном коридоре, как изношенные шерстяные перчатки падают с колен тишины, или как луч луны падает на старое, потрепанное кресло. Когда-то и это тоже было новым – не фотография, в которую ты так пристально вглядываешься - я говорю о кресле, очень удобном, в котором можно было целыми часами сидеть с закрытыми глазами и мечтать о чем угодно – о песчаном береге, гладком, влажном, сияющем в лунном свете, сияющем еще больше, чем мои старые ботинки из лакированной кожи, которые я отдаю каждый месяц в будку чистильщика обуви на углу; или о парусе рыбацкой лодки, который склоняется к ее основанию, раскачиваемый своим собственным дыханием; о треугольном парусе, напоминающем платок, сложенный наискосок вдвое, как если бы у него не было ничего, что надо укрыть или удержать, или не было смысла трепетать открытым при прощании.

У меня давняя слабость к платкам - ничего не закутываю в них, никаких цветочных семян или ромашек, собранных в полях на закате, не завязываю на платках четыре узла, превращая в шапочки, которые носят рабочие на противоположной стороне улицы, не вытираю ими глаза – я сохранила хорошее зрение. Никогда не носила очки. Просто безобидная причуда – платки. Теперь я складываю их в четыре раза, в восемь, в шестнадцать, чтобы занять свои пальцы. И теперь я вспоминаю, что так я считала ритм, когда пошла в музыкальную школу в синем переднике, с белым воротником и двумя белокурыми косичками - 8, 16, 32, 64 - взявшись за руки с моим маленьким другом – персиковым деревом, полным света и розовых цветов (прости мне такие отступления - плохая привычка) - 32, 64 - и моя семья возлагала большие надежды на мой музыкальный талант.

Но я говорила тебе о кресле - оно потрепано, из него выглядывают ржавые пружины, наполнение – собиралась отправить его в мебельную мастерскую, которая находится по соседству, но где найти время, деньги и настроение. Что привести в порядок в первую очередь? Собиралась накинуть на кресло простыню, но я испугалась белой простыни при таком лунном свете. Здесь сидели люди, мечтавшие о великом, как этот делаешь ты, да и я тоже, а теперь они отдыхают под землей, не обеспокоенные дождем или луной.

Позволь мне пойти с тобой. Мы остановимся ненадолго на верхних мраморных ступенях Св. Николаса, после этого ты спустишься, и я вернусь назад, сохранив на левой стороне теплоту от случайного прикосновения твоего пиджака и многочисленных квадратиков света от маленьких окон соседей и этого чистого белого тумана, исходящего от луны, как большая процессия серебряных лебедей. И я не боюсь этого явления, поскольку раньше в течение многих весенних вечеров разговаривала с Богом, который представал предо мной одетым в туман и величие этого лунного света. И многих молодых людей, даже более красивых чем ты, я принесла ему в жертву. Я растворилась и стала настолько белой, настолько недоступной в моем белом пламени, в белизне лунного света, подоженная ненасытными мужскими глазами и еще нерешительным экстазом молодежи, осаждаемая роскошными бронзовыми телами, сильными мускулами, натренированными в бассейне, за веслами, на беговой дорожке и футбольном поле. Я делала вид, что не замечала их - лбы, губы и шеи, колени, пальцы и глаза, грудь, обмундирование и оружие (и действительно я не видела их).
Ты знаешь, иногда, когда ты очарован, забываешь о том, что очаровало тебя, достаточно самого восторга.

Бог мой, какие звездно-яркие глаза, и я была поднята до восторга отрицаемых звезд, потому что, осажденной извне и изнутри, мне уже не оставляли никакого выбора, только путь вверх или путь вниз.
Нет, этого недостаточно.

Позволь мне пойти с тобой.
Я знаю, что время уже ушло. Позволь мне, потому что я столько лет, дней и ночей, и багряных полдней была одинокой, упорной, одинокой и безупречной, даже на моем брачном ложе – безупречной и одинокой, пишущей великолепные стихи, чтобы лежать на коленях Бога, стихи которые, я уверяю тебя, останутся, как если бы их высекли на превосходном мраморе, за пределами моей жизни и твоей жизни, далеко за пределами.
Этого недостаточно.

Позволь мне пойти с тобой.
Этот дом не может меня больше выносить. Я не могу больше тащить его на себе. Необходимо постоянно заботиться, заботиться, о том как поддержать стену с большим буфетом, как поддержать буфет с антикварным резным столом, как поддержать стол со стульями, как поддержать стулья своими руками, как опустить плечо под свисающую балку. И фортепьяно, словно закрытый черный гроб. Не смей его открывать! Необходимо обо всем заботиться, заботиться, чтобы они не упали, чтобы я не упала. Не могу больше выносить это.

Позволь мне пойти с тобой.
Этот дом, несмотря на всех его мертвецов, не имеет никакого намерения умирать, он настаивает на том, чтобы жить с его мертвецами, чтобы жить за счет его мертвецов, чтобы жить за счет уверенность в собственной смерти, чтобы сохранять домашний уют для его мертвецов на гниющих кроватях и полках.

Позволь мне пойти с тобой.
Как бы осторожно я ни ступала через туман вечера, будь я в тапочках или босиком, обязательно раздается звук: треск оконного стекла или зеркала, слышатся какие-то шаги - не мои. Наверное, снаружи, на улице, эти шаги не слышны – говорят, что раскаянье обуто в деревянные ботинки - и если ты посмотришь в это или вон в то зеркало, за слоем пыли и трещинами ты различишь затемненное и разбитое лицо, свое лицо, которое ты всю свою жизнь стремился сохранять чистым и целым.
Губы стакана мерцают в лунном свете, как круглая бритва- как я могу поднести ее к моим губам? Как бы меня ни мучила жажда – как я могу поднести ее? Ты видишь, у меня появилось желание сравнивать – по крайней мере это у меня еще осталось, как подтверждение того, что остроумие меня пока не подводит.

Позволь мне пойти с тобой. Время от времени, когда спускается вечер, у меня такое чувство, что за окном проходит могучий медведь с его старой тяжелой медведицей, мех которой полон шипов и чертополоха. Они поднимают пыль на соседней улице, пустынное облако пыли - фимиам, который курят сумерки. Дети уходят домой на ужин, и им больше не позволяют выходить на улицу, несмотря на то, что находясь за стенами, они ощущают поступь старой медведицы.

А утомленная медведица шествует в мудрость ее одиночества, не зная, почему и зачем она стала грузной и не может больше танцевать на своих задних лапах, не может носить свою шапочку с ленточками, чтобы развлекать детей, бездельников и докучливых особ.
И все, что ей сейчас хотелось бы – это лечь на землю и позволить им топтаться по ее животу. Это была бы ее последняя игра, демонстрирующая ужасное противостояние ненужности, безразличие к любопытсву, к кольцам в губах, к стискиванию зубов, безразличие к боли и жизни с ее безоговорочной поддержкой смерти – даже медленной смерти.
Окончательное безразличие к неминуемости смерти и знание жизни, которое превышает порабощение ею своей мудростью и действом.
Но кто может сыграть в эту игру до конца?

И медведица встает снова и идет дальше, подчиняясь своему поводку, своим кольцам, своим стиснутым зубам, улыбаясь порванными губами грошам, которые ей бросают красивые, ничего не подозревающие, дети (красивые именно потому, что неподозревающие), и говорит: «Спасибо». Поскольку постаревшие медведи могут сказать только одно: «Спасибо...спасибо...»

Позволь мне пойти с тобой. Этот дом душит меня. Особенно кухня, которая напоминает морские глубины. Свисающие кофейники мерцают, как круглые, огромные глаза невиданной рыбы, тарелки медленно колеблются, как медузы, морские водоросли и ракушки, застрявшие в моих волосах. А я не могу их выпутать, не могу вынырнуть. Поднос тихо выпадает из моих рук. Я сползаю вниз и смотрю, как поднимаются и поднимаются вверх пузыри, выдыхаемого мной, воздуха. Стараюсь отвлечь себя наблюдением за ними, и мне любопытно, а что бы сказал тот, кто, оказавшись на верху, увидел бы эти пузыри. Возможно, он сказал бы, что кто-то тонет, или водолаз исследует глубины? И действительно много раз я обнаруживала там, в глубинах затопления, кораллы, жемчуга и сокровища судов, потерпевших крушение, неожиданные столкновения - прошлые, настоящие и будущие - почти подтверждение вечности, какую-то отсрочку, какую-то улыбку бессмертия, то, что принято называть счастьем, опьянением, вдохновением даже, кораллы, и жемчуга, и сапфиры; только я не знаю, как поделиться ими - нет, я на самом деле отдаю их; только я не знаю, могут ли принять их – но, тем не менее, я отдаю их.

Позволь мне пойти с тобой. Секундочку, я возьму мой пиджак. Погода так изменчива, что я должна быть осторожной. Вечером влажно. И не кажется ли тебе, что луна усиливает ощущение холода? Позволь мне застегнуть твою рубашку – какая у тебя сильная грудь – какая сильная луна – кресло... я хочу сказать – когда бы я ни поднимала чашку со стола под ней остается отверстие тишины. Я сразу же прикрываю его ладонью, чтобы не смотреть в него. Я ставлю чашку на место; и отверстие луны в черепе мира больше не смотрит через него. Это магнитная сила притягивает тебя, не смотри, не смотрите, послушайте то, что я вам говорю – вы провалитесь. Это красивое, эфемерное головокружение – ты провалишься в мраморный колодец луны, движение теней, бесшумные крылья, таинственные голоса – разве вы не слышите их?

Глубоко, глубоко падение, бесконечен, бесконечен подъем, воздушный памятник запутывается в своих крыльях, глубока, глубока незыблемая благосклонность тишины – мерцающие огни, на противоположном берегу, создают такое впечатление, что вы качаетесь на собственной волне, ощущая дыхание океана. Это головокружение красиво и эфемерно – будь осторожен, ты провалишься. Не смотри на меня, мое место здесь – в этих колебаниях - в этом роскошном головокружении. И так каждый вечер... у меня немного болит голова, и я периодически испытываю головокружение. Часто я заскакиваю в аптеку, которая находится через дорогу, чтобы купить аспирин. Но порой я так устаю, что остаюсь со своей головной болью здесь и слушаю звук пустоты, который трубы создают в стенах, или пью кофе.

И как обычно, по рассеянности я забываю и варю два - кто выпьет второй? Это действительно забавно, я оставляю его на подоконнике, чтобы охладить, а иногда выпиваю обе чашки, смотря из окна на яркий зеленый глобус аптеки, который походит на зеленый свет тихого поезда, прибывающего, чтобы забрать меня с моими платками, прохудившимися ботинками, моим черным кошельком, моими стихами, но без чемоданов – кому и зачем они нужны?

Позволь мне пойти с тобой.

А, уходишь? Спокойной ночи. Нет, я не приду. Спокойной ночи. И я пойду через какое-то время. Спасибо. Поскольку я все-таки должна выйти из этого разваливающегося дома. Я должна краем глаза увидеть город - нет, не луну – город с его мозолистыми руками, город рабочих будней, город, который клянется хлебом и кулаком, город, который на своей спине тащит нас всех с нашей мелочностью, грехами и ненавистью, с нашими амбициями, нашим невежеством и нашей старостью. Я должна услышать великие шаги города и не слушать больше твоих шагов или божьих, или моих собственных.
Спокойной ночи.

***

(В комнате становится темно. Создается ощущение, что облако закрыло луну. И как будто внезапно включили радио в баре, находящемся по соседству, слышится знакомая музыкальная фраза.. И я понимаю, что "Лунная соната", ее первые аккорды, очень мягко звучала на протяжении всей этой сцены.
Молодой человек спустится с холма с иронической и возможно сочувственной улыбкой на изящно очерченных губах и ощутит облегчение. А как только дойдет до Св. Николаса, еще до того, как сбежит вниз по мраморным ступеням, он разразится громким, безудержным смехом. И в лунном свете его смех не будет казаться непристойным. Как знать, может быть, единственная непристойность и кроется в том, что нет ничего непристойного. Вскоре Молодой Человек затихнет, станет серьезным и скажет: -Закат эры.
Так, полностью придя в себя, он опять расстегнет рубашку и отправится своим путем.
Что касается Женщины в Черном, я так и не знаю, выбралась ли она из дома. Луна сияет снова. И в углах комнаты растут тени, впитывая невыносимое сожаление, почти отчаянье, пригодное не столько для жизни, сколько для бесполезной исповеди.
Вы слышите?
Играет радио...)

ЛУННАТА СОНАТА

(Пролетна вечер. Голяма стая в стара къща. Облечена в черно възрастна жена говори на младеж. Не са запалили лампата. През двата прозореца нахлува безжалостен лунен светлик. Забравих да спомена, че Жената в Черно е издала две-три интересни стихосбирки с религиозни веяния. И така, Жената в черно говори на младежа):

Позволи ми да дойда със теб. Каква луна грее тази вечер!
Луната е благосклонна - няма да личи,
че косите ми са побелели. Луната
отново ще ги позлати. Няма да разбереш.
Позволи ми да дойда със теб.

Когато има луна, сенките в къщата растат,
незрим пръст изписва в праха върху пианото
забравени слова – не искам да ги чуя. Замълчи.

Позволи ми да дойда със теб
малко по-надолу до зида на тухларната,
дотам, където пътят завива и се провижда
градът циментов и въздушен, варосан в лунния светлик,
тъй равнодушен и безплътен,
тъй позитивен, сякаш е метафизичен,
най-после можеш да повярваш, че съществуваш или че не съществуваш,
че никога не си съществувал, че времето не е съществувало и неговото похабяване.
Позволи ми да дойда със теб.

Ще приседнем за малко върху каменната пейка на хълма,
и както пролетният вятър ни продухва,
можем дори да си представим, че ще политнем,
тъй като много пъти, дори сега, чувам шума от полите си
като пърхане на две силни криле, които се размахват,
а когато се затвориш в този звук на летежа
усещаш набити врата, ребрата и плътта си,
и тъй притиснат между мускулите на синия въздух,
сред сухожилията яки на височината,
няма значение дали отиваш или се връщаш,
нито пък е важно, че косите ми са побелели,
(не това е болката ми – боли ме,
че и сърцето ми не остарява).
Позволи ми да дойда със теб.

Знам, че всеки си проправя сам път в любовта,
сам е в славата и във смъртта.
Знам това. Изпитала съм го. Няма полза.
Позволи ми да дойда със теб.

Този дом се насели с призраци, пропъжда ме -
искам да кажа, че е много остарял, пироните се отковават,
картините се хвърлят надолу сякаш се гмуркат в празното,
мазилката се рони безшумно;
както шапката на мъртвия пада от закачалката в сумрачния коридор,
както протърканата вълнена ръкавица на мълчанието пада от коленете й
или както ивица лунен светлик пада върху стария изтърбушен фотьойл.

Някога и той е бил нов – говоря не за снимката, която гледаш с такова недоверие,
а за фотьойла - отморяваше истински, можеше да седиш с часове
и притворил очи да мечтаеш за какво ли не
- за гладко пясъчно крайбрежие, влажно, лъснало като лунен диск,
още по-излъскано и от старите ми лачени обуща, които всеки месец давам
във ваксаджийницата на ъгъла,
или за платно на рибарска лодка, чезнеща в далечината, полюшвана от
собственото си дихание,
триъгълно платно като кърпа сгъната само на две,
сякаш няма какво да върже и да задържи,
или да се развее волно за сбогуване. Винаги съм била пристрастена към кърпите,
не за да държа нещо завързано -
семенца от цветя или лайкучка, събрана на полето по залез,
или за да вържа четири възела като “шапката”, която носят работниците
на отсрещния строеж,
или за да бърша очите си – запазих зрението си добро;
никога не сложих очила. Кърпите са малко своенравие.

Сега ги сгъвам на четири, на осем, на шестнайсет,
да занимавам пръстите си. А си и припомних,
че така отмервах такта на музиката, когато посещавах Консерваторията
със синя престилка и бяла якичка, с две руси плитки
- 8, 16, 32, 64 – ,
хванала за ръка моята малка приятелка прасковката цялата в светлина и розов цвят,
(прости ми тези думи – лош навик): 32, 64 – а родителите ми
възлагаха големи надежди на музикалната ми дарба. И тъй, разказвах ти за фотьойла –
изтърбушен – виждат се ръждясали пружини, сламеният пълнеж –
мислех да го закарам в мебелната работилница до нас,
но къде ти време, пари и настроение - какво ли да поправиш по-напред? Мислех да метна отгоре му чаршаф - но ме достраша
от белия чаршаф под тази лунна светлина. Тук са седяли
хора мечтали за велики дела, както и ти, както впрочем и аз,
а сега почиват под земята без дъждът или месечината да ги безпокоят.
Позволи ми да дойда със теб.

Ще поспрем за миг горе на мраморната стълба на “Свети Никола”,
после ти ще заслизаш, а аз ще се върна обратно,
затоплена отляво от случайното докосване на сакото ти
и от няколко светещи квадрата на квартални прозорци
и тази снежнобяла лунна омара като дълъг кортеж от сребристи лебеди. И не ме е страх от този израз, тъй като
през много пролетни вечери съм разговаряла понякога с Бог, който ми се яви
облечен в нимба и прославата на такава лунна светлина,
и му принесох му жертва мнозина младежи, по-красиви и от теб дори,
тъй бяла и недостижима да се изпарявам в белия си пламък, в сребристото на лунния светлик,
изпепелена от ненаситни мъжки погледи и от колебливия екстаз на юношите,
обсадена от превъзходни тела със слънчев загар,
силни крайници, заякнали от плуване, гребане, атлетика и футбол
(които се преструвах, че не забелязвам)
чела, устни и вратове, колена, пръсти и очи,
гърди, мишци и бедра (и наистина не ги забелязвах).
Знаеш ли, понякога, когато те обзема възторг, забравяш онова, от което
се възхищаваш, стига ти собствената ти възхита –
Господи, какви осеяни със звезди очи и се възнасях в апотеоз от отречени звезди,
защото тъй обсадена отвътре и отвън
не ми оставаше друг път, освен този нагоре и надолу.
- Не, не ми стига.
Позволи ми да дойда със теб.

Знам, че времето напредна. Позволи ми,
понеже толкова години, дни и нощи и в пурпурни пладнета бях сама,
непреклонна, непорочна и сама,
сама и непорочна дори в съпружеското ложе,
пишейки преславни стихове върху коляното Господне,
стихове, които уверявам те, ще останат като изваяни от безупречен мрамор
отвъд моя и твоя живот, много отвъд. Но това не е достатъчно.
Позволи ми да дойда със теб.

Този дом не ме побира вече. Не може повече да ме търпи.
И аз не мога да го нося повече на гръб.
Трябва вечно да внимаваш, все да си нащрек,
да подпираш стената с големия бюфет,
да подпираш бюфета с престарялата резбована маса,
да подпираш масата със столовете,
да подпираш столовете с ръце,
да подпъхваш рамо под разкрачената греда.
А пианото е като затворен черен ковчег. Не смееш да го отвориш.
Все трябва да внимаваш, да си нащрек, да не паднат, да не паднеш. Не издържам вече.
Позволи ми да дойда със теб.

Въпреки всичките си мъртъвци, този дом не иска да умре.
Упорства да живее с мъртъвците си,
да живее от покойниците си,
да живее чрез увереността на свойта смърт,
дори да подрежда мъртъвците си върху паянтови кревати и лавици.
Позволи ми да дойда със теб.

Тук, колкото и безшумно да пристъпвам във вечерния сумрак,
било по пантофи, било боса,
все нещо ще изскърца – пропуква се огледало или стъкло,
чуват се някакви стъпки – не са моите.
Навън от улицата може да се чуват тези стъпки –
покаянието, казват, носи дървени обувки –
а ако се обърнеш да погледнеш в едно или в друго огледало,
зад прахта и пукнатините,
различаваш по-смътен и разчленен лика си;
собствения си лик, който не си пожелавал нищо друго във живота си, освен
да го запазиш ясен и неделим.

Ръбът на чашата е лъснал на лунния светлик
като кръгъл бръснач – как да го поднеса към устните си?
Колкото и да съм жадна – как да го поднеса? Виждаш ли?
Все още имам настроение за сравнения – това ми остана,
това все още ми вдъхва увереност, че не отсъствам.
Позволи ми да дойда със теб.

Понякога, когато пада вечерта, имам усещане,
че под прозорците минава мечкарят със старата нетежала мецана
с козина пълна с бодили и осилчета,
вдигайки прахоляк из улиците на квартала,
облак пустинен прахоляк, прекадяващ здрача,
а децата са се прибрали по домовете за вечеря и не ги пускат да излязат навън,
макар че отгатват зад стените вървежа на старата мецана –
а уморена мечката върви напред в мъдростта на самотата си, без да знае защо и накъде –
натежала е, вече не може да играе на задните си нозе,
не може да носи дантелената шапчица, за да забавлява децата, безделниците, взискателните,
и единственото, което иска, е да полегне на земята,
оставяйки се да я газят по корема, играейки така последната си игра,
показвайки огромната си сила да се оттегли,
неподчинението си пред интересите на другите, пред халките на носа й, пред нуждата от зъбите й,
неподчинението си пред болката и пред живота
със сигурен съюзник смъртта – макар и бавна смърт –
окончателното си неподчинение пред смъртта чрез продължението и познанието на живота,
чиято стръмнина катери действено и със познание, надмогващо робията й.

Ала кой ли би могъл докрай да изиграе тази игра?
И мечката отново става и върви напред,
подчинявайки се на каишката, на халките и на зъбите си,
усмихвайки се с разцепени устни на петачетата, които й подхвърлят красивите неподозиращи деца
(красиви именно, защото са неподозиращи)
и им благодари. Защото престарелите мецани
са се научили да казват единствено това: “Благодаря, благодаря”.
Позволи ми да дойда със теб.

Тази къща ме задушава. Кухнята дори наподобява
морска глъбина. Окачени джезветата лъщят
като големи кръгли очи на невероятни риби,
чиниите се поклащат леко като медузи,
водорасли и раковини се заплитат в косите ми – после не мога да ги измъкна,
не мога отново да се издигна на повърхността –
подносът пада от ръцете ми без звук – пропадам надолу
и виждам мехурчетата от дишането ми да се издигат, издигат се,
опитвам се да се разсейвам като ги гледам
и се питам какво ли би помислил някой, ако стоеше горе и видеше
тези мехурчета,
дали, че се дави човек или че водолаз изследва дълбините?

Наистина често там на дъното на удавянето откривам
корали, бисери и съкровища от потънали кораби,
неочаквани срещи - вчерашни, днешни и бъдещи –
потвърждение почти за вечност,
някакво поемане на дъх, някаква усмивка на безсмъртие, както казват,
някакво щастие, някакво опиянение, дори въодушевление,
корали, бисери и сапфири; само че не умея да ги дам – не, давам ги.
Но не знам дали умеят да ги вземат – във всеки случай аз ги давам.
Позволи ми да дойда със теб.

Момент, да си взема жилетката,
в това променливо време все пак трябва да се пазим.
Вечерите са влажни, а не ти ли се струва,
че луната наистина изостря хладината?

Позволи ми да закопчая ризата ти – колко са силни гърдите ти,
каква ярка луна – и когато вдигам чашата от масата
отдолу остава дупка мълчание, веднага поставям длан отгоре й,
за да не гледам вътре – отново поставям филджана на мястото му;
а месечината е дупка в черепа на света – не поглеждай вътре,
това е магнитна сила, която те привлича – не поглеждай, не поглеждай,
чуйте какво ви казвам – ще пропаднете вътре. Такова главозамайване
красиво, леко – ще пропаднеш.
Месечината е мраморен кладенец,
мърдат сенки и неми криле, загадъчни гласове – не ги ли чувате?

Дълбоко, много дълбоко е пропадането,
дълбоко, много дълбоко е издигането,
въздушната статуя плътна между отворените си криле.
Дълбоко, много дълбоко е безпощадното благодеяние на тишината –
трептящи фойерверки на брега отсреща, тъй както се люлееш в собственото си вълнение -
океанско дихание. Красиво, леко
е това главозамайване – внимавай, ще паднеш. Не гледай мен,
моето място е люлеенето – прекрасното главозамайване. Така всяка привечер
имам леко главоболие, някакъв световъртеж.

Често отскачам за аспирин до аптеката отсреща,
друг път ме домързява и си оставам с главоболието,
заслушана в кухия шум от тръбите между стените
или си сварявам кафе и все така разсеяна
се заплесвам и сварявам две – кой ли ще изпие другото?
Смешно е наистина, оставям го на перваза да изстива
или понякога изпивам и второто, гледайки през прозореца зеления глобус на аптеката
като зелена светлина на безшумен влак, който идва да ме отнесе
с шаловете ми, разкривените ми обувки, черната ми чанта, стиховете ми,
без никакви куфари – за какво ли са ми притрябвали?
Позволи ми да дойда със теб.

А, тръгваш ли си? Не, няма да дойда. Лека нощ.
Ще изляза след малко. Благодаря. Защото, в крайна сметка, трябва
да изляза от този съсипан дом.
Трябва да видя малко свят – не, не луната –
а града с мазолестите му ръце, града на надничарите,
града, който се кълне в хляба и в юмрука си,
града, който носи всички нас на гърба си,
с нашата дребнавост, с разприте,
с амбициите, невежеството и старостта ни –
да чувам тежките стъпки на града,
да не чувам повече твоите стъпки,
нито стъпките на Бога, нито пък моите стъпки. Лека нощ.

(Стаята помръква. Изглежда облак е закрил луната. Изведнъж, сякаш невидима ръка е усилила радиото в съседния бар, прозвучава много позната музикална фраза. И тогава разбрах, че цялата сцена е била съпроводена от приглушената “Лунна соната”, само от нейната първа част. Сега Младежът сигурно слиза по стълбите с иронична и съчувствена усмивка върху добре очертаните му устни и с усещане за избавление. Точно като стигне до “Свети Никола” преди да слезе по мраморната стълба ще се изсмее – със силен, невъздържан смях. Смехът му съвсем няма да прозвучи неуместно под лунната светлина. Може би единственото неуместно ще бъде, че не е никак неуместен. След малко Младежът ще сепне, ще стане сериозен и ще каже: “Упадъкът на една епоха”. Така, вече напълно притихнал, отново ще разкопчае ризата си и ще поеме по пътя си. Колкото до жената в черно, не зная дали в последна сметка е излязла от къщи. Лунният светлик отново грее. А в ъглите на стаята сенките са притиснати от непоносимо покаяние, почти гняв, не толкова заради живота, колкото заради непотребната изповед. Радиото продължава да свири):
Атина, юни 1956




Back to the song page with all the versions

Main Page

Note for non-Italian users: Sorry, though the interface of this website is translated into English, most commentaries and biographies are in Italian and/or in other languages like French, German, Spanish, Russian etc.




hosted by inventati.org